Неточные совпадения
Левин продолжал находиться всё в том же состоянии сумасшествия, в котором ему казалось, что он и его
счастье составляют главную и единственную цель всего существующего и что
думать и заботиться теперь ему ни
о чем не нужно, что всё делается и сделается для него другими.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления
о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не
думая о том, что его прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше
счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту
думал, что в его душе живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича было необходимо так
думать, ему было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
— Разве вы не знаете, что вы для меня вся жизнь; но спокойствия я не знаю и не могу вам дать. Всего себя, любовь… да. Я не могу
думать о вас и
о себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я не вижу впереди возможности спокойствия ни для себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность
счастья, какого
счастья!.. Разве оно не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
Она счастлива, делает
счастье другого человека и не забита, как я, а верно так же, как всегда, свежа, умна, открыта ко всему»,
думала Дарья Александровна, и плутовская улыбка морщила ее губы, в особенности потому, что,
думая о романе Анны, параллельно с ним Дарья Александровна воображала себе свой почти такой же роман с воображаемым собирательным мужчиной, который был влюблен в нее.
Они и понятия не имеют
о том, что такое
счастье, они не знают, что без этой любви для нас ни
счастья, ни несчастья — нет жизни»,
думал он.
— Вы ехали в Ергушово, — говорил Левин, чувствуя, что он захлебывается от
счастия, которое заливает его душу. «И как я смел соединять мысль
о чем-нибудь не-невинном с этим трогательным существом! И да, кажется, правда то, что говорила Дарья Александровна»,
думал он.
Он приехал к Брянскому, пробыл у него пять минут и поскакал назад. Эта быстрая езда успокоила его. Всё тяжелое, что было в его отношениях к Анне, вся неопределенность, оставшаяся после их разговора, всё выскочило из его головы; он с наслаждением и волнением
думал теперь
о скачке,
о том, что он всё-таки поспеет, и изредка ожидание
счастья свидания нынешней ночи вспыхивало ярким светом в его воображении.
«Неужели будет приданое и всё это?—
подумал Левин с ужасом. — А впрочем, разве может приданое, и благословенье, и всё это — разве это может испортить мое
счастье? Ничто не может испортить!» Он взглянул на Кити и заметил, что ее нисколько, нисколько не оскорбила мысль
о приданом. «Стало быть, это нужно»,
подумал он.
Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин еще раз спросил себя: есть ли у него в душе это чувство сожаления
о своей свободе,
о котором они говорили? Он улыбнулся при этом вопросе. «Свобода? Зачем свобода?
Счастие только в том, чтобы любить и желать,
думать ее желаниями, ее мыслями, то есть никакой свободы, — вот это
счастье!»
Я не мог надеяться на взаимность, да и не
думал о ней: душа моя и без того была преисполнена
счастием. Я не понимал, что за чувство любви, наполнявшее мою душу отрадой, можно было бы требовать еще большего
счастия и желать чего-нибудь, кроме того, чтобы чувство это никогда не прекращалось. Мне и так было хорошо. Сердце билось, как голубь, кровь беспрестанно приливала к нему, и хотелось плакать.
Вспомнишь, бывало,
о Карле Иваныче и его горькой участи — единственном человеке, которого я знал несчастливым, — и так жалко станет, так полюбишь его, что слезы потекут из глаз, и
думаешь: «Дай бог ему
счастия, дай мне возможность помочь ему, облегчить его горе; я всем готов для него пожертвовать».
Тарас увидел свою неосторожность, но упрямство и досада помешали ему
подумать о том, как бы исправить ее. К
счастию, Янкель в ту же минуту успел подвернуться.
— Напрасно ж ты уважал меня в этом случае, — возразил с унылою улыбкою Павел Петрович. — Я начинаю
думать, что Базаров был прав, когда упрекал меня в аристократизме. Нет, милый брат, полно нам ломаться и
думать о свете: мы люди уже старые и смирные; пора нам отложить в сторону всякую суету. Именно, как ты говоришь, станем исполнять наш долг; и посмотри, мы еще и
счастье получим в придачу.
Пиво, вкусное и в меру холодное, подала широкобедрая, пышногрудая девица, с ласковыми глазами на большом, румяном лице. Пухлые губы ее улыбались как будто нежно или — утомленно. Допустимо, что это утомление от
счастья жить ни
о чем не
думая в чистенькой, тихой стране, — жить в ожидании неизбежного
счастья замужества…
Тогда еще он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли — прежде всего, разумеется, в службе, что и было целью его приезда в Петербург. Потом он
думал и
о роли в обществе; наконец, в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное
счастие.
«В самом деле, сирени вянут! —
думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили
о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
— В чем? А вот в чем! — говорила она, указывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. — Разве это не
счастье, разве я жила когда-нибудь так? Прежде я не просидела бы здесь и четверти часа одна, без книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне было скучно, не
о чем: я все
думала, как бы остаться одной… А теперь… и молчать вдвоем весело!
Она устремила глаза на озеро, на даль и задумалась так тихо, так глубоко, как будто заснула. Она хотела уловить,
о чем она
думает, что чувствует, и не могла. Мысли неслись так ровно, как волны, кровь струилась так плавно в жилах. Она испытывала
счастье и не могла определить, где границы, что оно такое. Она
думала, отчего ей так тихо, мирно, ненарушимо-хорошо, отчего ей покойно, между тем…
«
О чем молится? —
думал он в страхе. — Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным духом? Но какие излияния: души, испытующей силы в борьбе, или благодарной, плачущей за луч
счастья!..»
Он засмеялся и ушел от нее —
думать о Вере, с которой он все еще не нашел случая объясниться «
о новом чувстве» и
о том, сколько оно
счастья и радости приносит ему.
Затихшее было жестокое чувство оскорбленной гордости поднялось в нем с новой силой, как только она упомянула
о больнице. «Он, человек света, за которого за
счастье сочла бы выдти всякая девушка высшего круга, предложил себя мужем этой женщине, и она не могла подождать и завела шашни с фельдшером»,
думал он, с ненавистью глядя на нее.
—
О, это пустяки. Все мужчины обыкновенно так говорят, а потом преспокойнейшим образом и женятся. Вы не
думайте, что я хотела что-нибудь выпытать
о вас, — нет, я от души радуюсь вашему
счастью, и только. Обыкновенно завидуют тому, чего самим недостает, — так и я… Муж от меня бежит и развлекается на стороне, а мне остается только радоваться чужому
счастью.
«Брак? Что это… брак… — неслось, как вихрь, в уме Алеши, — у ней тоже
счастье… поехала на пир… Нет, она не взяла ножа, не взяла ножа… Это было только „жалкое“ слово… Ну… жалкие слова надо прощать, непременно. Жалкие слова тешат душу… без них горе было бы слишком тяжело у людей. Ракитин ушел в переулок. Пока Ракитин будет
думать о своих обидах, он будет всегда уходить в переулок… А дорога… дорога-то большая, прямая, светлая, хрустальная, и солнце в конце ее… А?.. что читают?»
Вдруг раздались крики. Опасность появилась с той стороны, откуда мы ее вовсе не ожидали. По ущелью, при устье которого мы расположились, шла вода. На наше
счастье, одна сторона распадка была глубже. Вода устремилась туда и очень скоро промыла глубокую рытвину. Мы с Чжан Бао защищали огонь от дождя, а Дерсу и стрелки боролись с водой. Никто не
думал о том, чтобы обсушиться, — хорошо, если удавалось согреться.
Это будет похвала Лопухову, это будет прославление
счастья Веры Павловны с Лопуховым; конечно, это можно было сказать, не
думая ровно ни
о ком, кроме Мерцаловых, а если предположить, что он
думал и
о Мерцаловых, и вместе
о Лопуховых, тогда это, значит, сказано прямо для Веры Павловны, с какою же целью это сказано?
Завтра я буду счастлив! У
счастья нет завтрашнего дня; у него нет и вчерашнего; оно не помнит прошедшего, не
думает о будущем; у него есть настоящее — и то не день — а мгновенье.
Она мечтает
о семейном
счастии с любимым человеком, заботится
о том, чтоб себя «облагородить», так, чтобы никому не стыдно было взять ее замуж;
думает о том, какой она хороший порядок будет вести в доме, вышедши замуж; старается вести себя скромно, удаляется от молодого барина, сына Уланбековой, и даже удивляется на московских барышень, что они очень бойки в своих разговорах про кавалеров да про гвардейцев.
В течение этих восьми лет совершился наконец перелом в его жизни, тот перелом, которого многие не испытывают, но без которого нельзя остаться порядочным человеком до конца; он действительно перестал
думать о собственном
счастье,
о своекорыстных целях.
Мы уже сказали выше, что Петр Васильич ужасно завидовал дикому
счастью Мыльникова и громко роптал по этому поводу. В самом деле, почему богатство «прикачнулось» дураку, который пустит его по ветру, а не ему, Петру Васильичу?.. Сколько одного страху наберется со своей скупкой хищнического золота, а прибыль вся Ястребову. Тут было
о чем
подумать… И Петр Васильич все
думал и
думал… Наконец он придумал, что было нужно сделать. Встретив как-то пьяного Мыльникова на улице, он остановил его и слащаво заговорил...
—
О нет, мой друг, нет, я в эту минуту просто-запросто деловой человек и хочу вашего
счастья. Одним словом, я хочу уладить все дело. Но оставим на время все дело,а вы меня дослушайте до конца, постарайтесь не горячиться, хоть две какие-нибудь минутки. Ну, как вы
думаете, что если б вам жениться? Видите, я ведь теперь совершенно говорю
о постороннем;что ж вы на меня с таким удивлением смотрите?
— Более всего надо беречь свое здоровье, — говорил он догматическим тоном, — и во-первых, и главное, для того чтоб остаться в живых, а во-вторых, чтобы всегда быть здоровым и, таким образом, достигнуть
счастия в жизни. Если вы имеете, мое милое дитя, какие-нибудь горести, то забывайте их или лучше всего старайтесь
о них не
думать. Если же не имеете никаких горестей, то… также
о них не
думайте, а старайтесь
думать об удовольствиях…
о чем-нибудь веселом, игривом…
— Полно, Ваня, оставь, — прервала она, крепко сжав мою руку и улыбнувшись сквозь слезы. — Добрый, добрый Ваня! Добрый, честный ты человек! И ни слова-то
о себе! Я же тебя оставила первая, а ты все простил, только об моем
счастье и
думаешь. Письма нам переносить хочешь…
Неверная, быть может, изможденная болезнью рука его (завещание было писано на одре смерти, при общем плаче друзей и родных… когда же тут было
думать о соблюдении юридических тонкостей!) писала выражение, составляющее ныне предмет споров, но бодрая его мысль несомненно была полна другим выражением, — выражением, насчет которого, к
счастию для человечества, не может быть двух разных мнений.
— Вот как, — повторила Зинаида. — Разве жить так весело? оглянитесь-ка кругом… Что — хорошо? Или вы
думаете, что я этого не понимаю, не чувствую? Мне доставляет удовольствие — пить воду со льдом, и вы серьезно можете уверять меня, что такая жизнь стоит того, чтоб не рискнуть ею за миг удовольствия, — я уже
о счастии не говорю.
Я начинал
думать, что действительно такова моя неизбежная участь, тем более что отчаянная фигура Валека как бы подтверждала мысль
о возможности такого печального исхода. К
счастью, на выручку подоспела Маруся.
И ему вдруг нетерпеливо, страстно, до слез захотелось сейчас же одеться и уйти из комнаты. Его потянуло не в собрание, как всегда, а просто на улицу, на воздух. Он как будто не знал раньше цены свободе и теперь сам удивлялся тому, как много
счастья может заключаться в простой возможности идти, куда хочешь, повернуть в любой переулок, выйти на площадь, зайти в церковь и делать это не боясь, не
думая о последствиях. Эта возможность вдруг представилась ему каким-то огромным праздником души.
Забиякин. Вот вы изволите говорить, Леонид Сергеич, что это пустяки… Конечно, для вас это вещь не важная! вы в
счастье, Леонид Сергеич, вы в почестях! но у меня осталось только одно достояние — это честь моя! Неужели же и ее, неужели же и ее хотят у меня отнять!
О, это было бы так больно, так грустно
думать!
— Так неужели еще мало вас любят? Не грех ли вам, Калинович, это говорить, когда нет минуты, чтоб не
думали о вас; когда все радости, все
счастье в том, чтоб видеть вас, когда хотели бы быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, — а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы человек после этого!
Мысль
о брате мелькнула на мгновенье в его голове. «Дай Бог ему такого же
счастия»,
подумал он.
— Оставить
счастье в его руках, оставить его гордым обладателем…
о! может ли остановить меня какая-нибудь угроза? Вы не знаете моих мучений! вы не любили никогда, если
думали помешать мне этой холодной моралью… в ваших жилах течет молоко, а не кровь…
— Я не столько для себя самой, сколько для тебя же отговариваю. Зачем ты едешь? Искать
счастья? Да разве тебе здесь нехорошо? разве мать день-деньской не
думает о том, как бы угодить всем твоим прихотям? Конечно, ты в таких летах, что одни материнские угождения не составляют
счастья; да я и не требую этого. Ну, погляди вокруг себя: все смотрят тебе в глаза. А дочка Марьи Карповны, Сонюшка? Что… покраснел? Как она, моя голубушка — дай бог ей здоровья — любит тебя: слышь, третью ночь не спит!
Еще одно его смущало, его сердило: он с любовью, с умилением, с благодарным восторгом
думал о Джемме,
о жизни с нею вдвоем,
о счастии, которое его ожидало в будущем, — и между тем эта странная женщина, эта госпожа Полозова неотступно носилась… нет! не носилась — торчала… так именно, с особым злорадством выразился Санин — торчала перед его глазами, — и не мог он отделаться от ее образа, не мог не слышать ее голоса, не вспоминать ее речей, не мог не ощущать даже того особенного запаха, тонкого, свежего и пронзительного, как запах желтых лилий, которым веяло от ее одежд.
Собственно говоря, он даже
о ней не
думал — а
о завтрашнем дне,
о том таинственном завтрашнем дне, который принесет ему неведомое, небывалое
счастье!
— У меня? Слезы? — Она утерла глаза платком. —
О глупый! Он еще не знает, что и от
счастья плачут. Так я хотела сказать: когда я увидала тебя в первый раз, я в тебе ничего особенного не нашла, право. Я помню, сначала Шубин мне гораздо более понравился, хотя я никогда его не любила, а что касается до Андрея Петровича, —
о! тут была минута, когда я
подумала: уж не он ли? А ты — ничего; зато… потом… Потом… так ты у меня сердце обеими руками и взял!
Я ведь только
о твоем
счастье думаю.
Не для того ли, что во мне лежало орудие для освобождения этого высокого, чистого существа, и то,
о чем я боялся мечтать, боялся
думать, вдруг совершилось, — и
счастью моему нет меры.
Понятно, что все это очень хорошо и необходимо в домашнем обиходе; как ни мечтай, но надобно же
подумать о судьбе дочери,
о ее благосостоянии; да то жаль, что эти приготовительные, закулисные меры лишают девушку прекраснейших минут первой, откровенной, нежданной встречи — разоблачают при ней тайну, которая не должна еще быть разоблачена, и показывают слишком рано, что для успеха надобна не симпатия, не
счастье, а крапленые карты.
Оставшись один, Андрей Ефимыч предался чувству отдыха. Как приятно лежать неподвижно на диване и сознавать, что ты один в комнате! Истинное
счастие невозможно без одиночества. Падший ангел изменил Богу, вероятно, потому, что захотел одиночества, которого не знают ангелы. Андрей Ефимыч хотел
думать о том, что он видел и слышал в последние дни, но Михаил Аверьяныч не выходил у него из головы.
«Зачем же, — растроганно
думал он, — утомляю я себя бесплодными мечтами
о каком-то неведомом, возвышенном
счастье, когда здесь, около меня, — простое, но глубокое
счастье?
Но вот мало-помалу наступило безразличное настроение, в какое впадают преступники после сурового приговора, он
думал уже
о том, что, слава богу, теперь все уже прошло, и нет этой ужасной неизвестности, уже не нужно по целым дням ожидать, томиться,
думать все об одном; теперь все ясно; нужно оставить всякие надежды на личное
счастье, жить без желаний, без надежд, не мечтать, не ждать, а чтобы не было этой скуки, с которой уже так надоело нянчиться, можно заняться чужими делами, чужим
счастьем, а там незаметно наступит старость, жизнь придет к концу — и больше ничего не нужно.